На диске проигрывателя лежала пластинка.
Моментом позже, я впервые услышал томные звуки прекрасной трубы Банни Беригана, золотые ноты были полны печали, они были то выше, то ниже, а затем был его голос – тонкий и пронзительный:
Хотел бы облететь весь мир на самолете,
И революцию в Испании хотел бы прекратить…
Я был очарован. Я слушал, в то время как Эмерсон подошел к окну и куда-то смотрел. Я склонил голову у громкоговорителя, чтобы музыка могла заполнить мои уши и мое бытие. Я закрыл глаза, стараясь изолироваться от всего окружающего мира. Бани Бериган снова солировал после спетого им куплета, труба была словно криком из глубин души, диким и меланхоличным, она была сильнее слов, она смело говорила о самом главном. И я почувствовал приближение кульминационного момента, будто труба выстраивала невидимую и необъяснимую структуру в воздухе, которая становилась все выше и выше, которая явилась торжеством правды о невосполнимой и вечной потере, и печали. Его труба стала для меня точкой отсчета, верхом совершенства, началом пути, и я подумал о стихах Роберта Браунинга:
Всего достигнув, человек
Пытается достичь небес.
Но, что такое небеса?..
И на самой невероятно высокой ноте наступал последний вздох, предсмертный вздох… и тишина, сопровождаемая лишь шорохом иглы.
Я не мог говорить, музыка одержала надо мной верх. Мне хотелось слушать ее вновь и вновь, немедленно и сейчас, так же как и хотелось вернуть назад Пейдж Винслоу, но не смог бы. Не смог.
Позже, мы говорили о книгах, о кино и о театральных постановках, которые они посещали всей семьей в Бостоне. «Зима, и все дичает!» «Отец и мать любят театр» - он объявил это так: «Те-аа-тр-р» - и закатил глаза.
- Чем занимается твой отец? – спросил я.
- Ничем, ответил он, - и затем, вздохнув: - Да, я догадываюсь, ему приходится что-то делать с банками, акциями, облигациями, оформлять доверенности и обязательства. Он много ездит. Мать занимается благотворительной деятельностью. Она это называет бесконечным занятьем…
Он не спрашивал меня, чем занимается мой отец, а сам я постарался не говорить. Он переставил иглу на начало пластинки, и мы снова молча слушали музыку. Я почему-то почувствовал, что молчание о работе моего отца было подобно, какому-нибудь греху, мог ли я об этом молчать?
Когда пластинка закончилась, то я сказал, что мне пора уходить. В комнате стало темно, солнце опустилось низко и зашло за угол, и окно оказалось в тени. Часом позже мне было нужно занести газету Бернарда мистеру Лафаргу.
- Заходи еще, - сказал Эмерсон, когда мы спустились вниз по ступенькам и уже были в прихожей у парадной двери. – Я скажу Райли, чтоб он тебя отвез домой.
- Нет, - встревожено возразил я. Прибыть во Френчтаун на сверкающем спортивном автомобиле с одетым в униформу шофером за рулем? Это невозможно.
Он проводил меня до гравиевой дорожки.
Пейдж Винслоу по дороге нам не встретилась.
- Тудл-о, – воскликнул он и засмеялся, когда я уходил по виляющей дорожке. Я махнул ему рукой, при этом не оглянувшись.
- Тудл-о, - ответил я, но был уверен, что он меня не слышит.
- Нет, я этого не сделаю.
- Почему бы нет?
- Потому что…
- Потому что, почему?
- Потому что я не хочу снова исчезнуть, не хочу паузы, вспышки боли и холода.
- Разве ты не хочешь увидеть ее снова? Войти в ее дом, постоять рядом с ней, побывать у нее спальне, посмотреть, как она спит, или даже увидеть, как она раздевается?
- Нет, не хочу. Я ничего из этого не хочу.
- Но ты это сделаешь. Конечно, сделаешь.
Голос был хитрым и настойчивым - голос, который поступал из моего подсознания. Это было осознание возможности исчезнуть, почти, как будто само исчезновение имело свой собственный голос, что, конечно же, было невозможно. А как на счет самой вероятности исчезнуть?
- Давай, Пол. Пошли. Уже темнеет. Еще несколько минут, и ты можешь оказаться у нее дома.
- Нет…
- Завтра она уедет, и ты никогда больше не сможешь увидеть ее снова. Или, когда она вернется в следующий раз и увидит тебя, то просто не вспомнит. А так она посмотрит на тебя и безучастно спросит: «Что - это?»
О, меня туда манила не только Пейдж Винслоу. Весь этот дом, он был будто остров в океане, отдаленная планета, весь его стиль и вся его сущность. Я не мог знать названий всего, что там было. Это напоминало мне посещение музея с картинами неведомых художников, которые сияли блеском их мастерства. И люди в этом доме: я еще не видел их отца, проводившего все свои дни в Бостоне с его акциями и доверенностями, их матери, занимающейся благотворительностью, когда мой отец пикетировал фабрику с ее ужасными условиями труда, а мать с утра до ночи мыла полы, топила печь и готовила еду.
Я знал, что не принадлежу этому дому.
Но, все же, мне так хотелось там побывать.
В темноте вечера, дом был похож на гигантский корабль, привязанный в доке, со всеми его огнями и светом в иллюминаторах. Вечерняя роса сверкала и искрилась, будто осколки битого стекла, разбросанного по лужайке. Из окон доносилась музыка. Это не был Бани Бериген, это была симфоническая музыка, звучавшая ярко и величественно, с кружащимися пассажами скрипок и взрывами меди.
Пока я пересекал лужайку, холод исчезновения пронизывал все мое тело, но я не обращал на это внимания, чувствуя легкость и воздушность, будто бы я мог подпрыгнуть и коснуться верхушки самой высокой башенки этого дома.