- Но нам придется врать, если Ма спросит нас, когда мы придем.
- Мы лишь исповедуемся в следующий раз, - сказал он, в его словах была логика.
Мы нерешительно топтались в углу, вдыхая запах зажигаемых и уже горящих свечей. Я сэкономлю свои деньги и зажгу свечу за двадцать пять центов на следующей неделе, чтобы восполнить то, что я тихо себе пообещал. И новая мысль выплеснулась с моими словами:
- А что, если завтра утром? - шептал я. - Мы не сможем придти на молитву?
Арманд пожал плечами:
- Если мы рано встанем и придем к семи часам на утреннюю молитву. Ма и Па всегда приходят к десяти…
Еще один обман, и еще один грех.
- Пошли, - Арманд прошипел через плечо, направляясь на выход. Снаружи, на ярком солнечном свете, я наблюдал за ним, как он чуть ли не прыгал от радости. В то время, как я шел рядом, осознавая грехи, чернящие мою душу, и все же с облегчением оттого, что ужас момента исповеди был отложен еще на день.
Минутами позже я вернулся в церковь и снова стал на колени в дальнем углу, чтобы прочитать свод молитв - пять раз «Отчий наш» и пять раз «Благословенная Мария» - в надежде на то, что не попаду в ад, если не переживу это лето.
По дороге домой, я еще десять раз прошептал «Благословенную Марию» - для уверенности.
В течение следующих нескольких дней дядя Аделард посещал дома своих братьев и сестер, пообедав у одного, поужинав у другого и так далее. И в каждом доме в честь него выкладывали на стол лучшее серебро, предназначенное для праздников и торжеств. В нашем доме моя мать сделала туртье – франко-канадское блюдо, пирог с мясом, который обычно пекут на зимние праздники. Мать испекла его летом. Мясной пирог был любимой едой моего дяди. Он как-то заметил, что у моей матери - лучший туртье в мире.
Мы сидели за большим столом в обеденной комнате, которую открывали лишь по праздникам и по особым случаям. Дядя Аделард ел, будто голодал полгода. Еда исчезала настолько быстро, что казалось, что он проглатывал, даже не прожевывая. Он лишь однажды поднял глаза, чтобы увидеть, как мы в страхе наблюдаем, как он поглощает пищу.
- Приходилось учиться быстро есть, - сказал он. - Потому что никогда не знаешь, когда тебя оторвут от еды.
На себе я иногда чувствовал его глаза, чего все время стеснялся, но был рад тому, что он заметил меня. Мать рассказывала, что в случайных письмах, получаемых от него, он всегда расспрашивал обо мне. «Он говорит, что ты - чувствительный мальчик», - сказала она, когда меня озадачило его внимание.
Во время еды дядя Аделард расспрашивал каждого из моих братьев и сестер, о школе и о многом другом. Это были вежливые вопросы, на которые следовали обычные ответы, хотя Арманд вызывающе высказал, что он не может дождаться возраста, когда можно будет оставить школу и начать работать на фабрике гребенок, и отец закачал головой. Это была старая семейная традиция, но отец хотел, чтобы Арманд продолжил учиться. В семье Морё никто еще не получал среднее образование в школе - все десять классов, все стремились начать работать как можно раньше. И отец настаивал, чтобы его дети нарушили эту традицию. Его особенно тревожил Арманд.
Наконец, взгляд дяди Аделарда упал на меня и задержался:
- А ты, Пол, все также пишешь стихи?
Я сощурил глаза и покраснел. Еда остановилась у меня во рту, как говорят, не выплюнуть, не проглотить. Челюсти увязли в печеном тесте. Но я собрался с силами, чтобы кивнуть и хоть как-нибудь произнести лишь одно слово: «Да». Хоть мои братья и сестры, казалось, получили немалое удовольствие от моего дискомфорта, в глубине души я был рад, что дядя Аделард знал о моих стихах.
- Только подумай, Лу, - обратился он к моему отцу. - Френчтаунский мальчишка становится не кем-то, а писателем. Когда-нибудь мы поймем, что он - один из нас. Можешь представить себе, что когда-нибудь в центральной городской библиотеке ты возьмешь в руки книгу, написанную Полом Морё.
Полом Морё.
Перспектива ослепила меня, и я сумел проглотить пищу, застрявшую во рту. Еда потеряла значение, даже яблочный пирог и взбитые сливки на десерт. Представить себя известным писателем, путешествующим по миру и возвращающимся домой во Френчтаун, где тебя будет приветствовать собравшаяся на перроне толпа, когда поезд будет медленно и важно въезжать под навес центрального вокзала.
Ай, Элис, - дядя Аделард обратился к матери, отталкивая от себя съеденный десерт. - Как все меняется, когда меня здесь нет, когда я за тысячу миль отсюда…
За тысячу миль. Как я ему завидовал, сколько он успел повидать, с какими людьми встретился, каким тайнам предоставил кров в своем сердце.
После еды, они вдвоем с моим отцом сидели на кухне у окна, пока мать и мои сестры освобождали стол и мыли посуду. Отец расспрашивал его об условиях труда в других частях страны.
- Не очень, - говорил Аделард. - Но было бы хуже, если бы не было федеральной власти в Белом доме.
Отец поднял наполненный пивом стакан:
- За Рузвельта, за самого великого их всех президентов.
- Эйб Линкольн также был не плох, - добавил Аделард, и громкий звон сопроводил удар их стаканов друг о друга.
Меня не интересовала политика, и я ушел в спальню, снял с полки «Приключения Тома Сойера», прочитанные мною уже несколько раз. Я не мог сдержать свою возбужденную душу, наводя ужас, меня преследовал все тот же вопрос: хватит ли мне храбрости, чтобы спросить своего дядю о той фотографии, пока он еще здесь, в нашем доме.
Несколькими минутами спустя его тень перекрыла дверной проем спальни. Я закрыл книгу и посмотрел на него. Осмелюсь ли?..